Вот обнесли и большими тортами, которые принялись запивать сладким вином и сопровождать речами. В обращении, целиком состоявшем из классических цитат, — даже греческих, честное слово, — господин Хильдебрандт, придворный актер, воспел весеннее пиво, а асессор Витцнагель с тончайшим вкусом и обходительнейшими жестами произнес тост за присутствующих дам, причем, взяв из ближайшей вазы и со скатерти пригоршню цветов, сравнил каждый из них с дамой. Так, сидевшая напротив него в туалете из тонкого желтого шелка Амра Якоби была названа «более красивой сестрой чайной розы».
Сразу после этого она провела рукой по мягкой макушке, подняла брови и серьезно кивнула супругу — на что толстый человек встал и чуть не испортил все настроение, неловко, со своей уродливой улыбкой пробормотав какие-то жалкие слова… Послышалось лишь несколько искусственных «браво», и на мгновение воцарилось подавленное молчание. И все же скоро веселость одержала победу, и вот уже прилично поднабравшиеся гости с сигаретами начали подниматься из-за столов и под сильный гул собственноручно выносить их из зала, так как решили потанцевать…
Уже пробило одиннадцать, и непринужденность стала полной. Часть общества вытекла в пестро освещенный сад глотнуть свежего воздуха, другая осталась в павильоне и, разбившись на группки, курила, болтала, доливала пива, стоя пила… И тут со сцены раздался громкий трубный клич, созывающий в зал всех и вся. С духовыми и струнными инструментами появились и расселись перед занавесом музыканты; поставили рядами стулья, на которых лежали красные программки, и дамы сели, а господа встали позади них или сбоку. Воцарилась выжидательная тишина.
Тогда небольшой оркестр заиграл бурную увертюру, открылся занавес, и — с ума сойти! — на сцене стояло несколько отвратительных негров, в кричащих костюмах, с кроваво-красными губами, они оскалили зубы и принялись варварски выть… Эти выступления в самом деле явились кульминацией праздника Амры. Взорвались восхищенные аплодисменты, и номер за номером развернулась умно составленная программа: на сцену в напудренном парике вышла госпожа Хильдебрандт, она ударила по полу длинным посохом и чрезмерно громко пропела: «That's Maria!» В увешенном орденами фраке, дабы продемонстрировать самое удивительное, появился фокусник, господин Хильдебрандт пугающе похоже изобразил Гете, Бисмарка и Наполеона, а редактор доктор Визеншпрунг в последний момент прочитал шутливый доклад на тему «Весеннее пиво в его социальном значении». Под конец, однако, напряжение достигло высшей точки, так как предстоял последний, тот самый таинственный номер, заключенный в программке в рамку из лавровых листьев и значившийся как «Луизхен. Песня и танец. Музыка Альфреда Лойтнера».
Когда музыканты отложили инструменты и господин Лойтнер, который до сих пор молча, с зажатой в равнодушно выпяченных губах сигаретой стоял, прислонившись к двери, вместе с Амрой Якоби занял место у фортепиано в центре перед занавесом, по залу прошло движение, люди обменивались взглядами. Лицо у сочинителя покраснело, он нервно листал исписанные ноты, Амра же, напротив, несколько бледная, опершись одной рукой о спинку стула, словно из засады смотрела в публику. Затем, когда все вытянули шеи, раздался резкий условный звонок. Господин Лойтнеp и Амра сыграли несколько тактов незначительного вступления, занавес закатали вверх, показалась Луизхен…
Судорога ошеломления, онемения зазмеилась по толпе зрителей, когда на сцене появилась грустная, отвратительно разряженная масса — она двигалась мучительной поступью танцующего медведя. То был адвокат. Широкое, без складок платье из кроваво-красного шелка спадало с бесформенного тела до щиколоток, платье имело вырез, так что напудренная мучной пудрой шея была противно открыта. Рукава у плеч тоже весьма высоко взбиты фонариком, правда, толстые, без мускулов руки обтягивали длинные светло-желтые перчатки, на голове напялена высокая светлая, под цвет зерна волнистая куафюра, сверху нет-нет да покачивалось зеленое перо. Из-под парика выглядывало желтое, отечное, несчастное и отчаянно-бодрое лицо, щеки которого вызывающим сострадание образом постоянно подрагивали вверх-вниз, а маленькие, в красных окружиях глаза, ничего не видя, напряженно уставились в пол, сам же толстый человек с трудом перебрасывал вес с одной ноги на другую, причем либо поддерживал платье, либо бессильными руками поднимал вверх оба указательных пальца, — других движений он не жал; и сдавленно, задыхаясь, пел под звуки пианино дурацкую песенку…
Разве от этой жалкой фигуры не сильнее обычного исходило холодное дыхание страдания, убившее всякую непринужденную веселость и, словно неотвратимый гнет мучительно неловкого разлада, повисшее над обществом?.. Ужас, самый настоящий ужас залег на дно всех бесчисленных глаз, которые, будто прикованные, устремились на это зрелище, на пару за пианино и на супруга там, наверху… Беззвучный, неслыханный скандал длился около пяти долгих минут.
А затем наступил момент, который никто, присутствовавший при нем, не забудет во всю свою жизнь… Представим же себе, что, собственно, произошло в этот небольшой, страшный, сложный промежуток времени.
Всем известен смехотворный куплет под названием «Луизхен», и всем, несомненно, памятны следующие строки:
Никто так польку не танцует,Как я — Луизхен звать меня.И любят девушку простуюГусары, шпагами звеня.
— эти некрасивые, легковесные стишки, образующие рефрен к трем довольно длинным строфам. Так вот, написав к этим словам новую музыку, Альфред Лойтнер создал шедевр, доведя до предела свою манеру посреди вульгарной и нелепой поделки ошеломлять внезапной виртуозной вставкой высокой музыки. До-диез-мажорная мелодия в первых строфах была довольно симпатична и донельзя банальна. К началу цитированного рефрена темп оживлялся, и вступали диссонансы, которые благодаря все бодрее звучавшей «си» заставляли ожидать перехода в фа-диез-мажор. Эта дисгармония усложнялась до слова «меня»; после «и любят», довершавших сплетение и напряжение, должно было последовать растворение в фа-диез-мажоре. Вместо этого произошло самое поразительное, а именно: неожиданной фразой, в результате почти гениальной находки тональность здесь резко переходила в фа-бемоль, и этот зачин, исполненный с нажатием обеих педалей на долго пропеваемый первый слог слова «девушка», был неописуемого, неслыханного воздействия! Гром посреди ясного неба, внезапное касание нервов, судорогой проходившее вниз по спине, чудо, откровение, почти жестокое в своей внезапности срывание покровов, разодравшийся занавес…
И на этом фа-бемольном аккорде адвокат Якоби перестал танцевать. Он замер, замер посреди сцены, словно приросши к полу, еще поднимая вверх оба указательных пальца — один чуть ниже другого, «е» из «девушки» оборвалось у него во рту, он онемел; почти одновременно резко смолкло и фортепианное сопровождение, и это невероятное, отвратительно-смешное существо там, наверху, по-звериному выдвинув голову, воспаленными глазами уставилось вперед… Он уставился в разукрашенный, светлый, полный людей праздничный зал, где, как испарения всех этих людей, висел сгустившийся почти до атмосферы скандал… Уставился во все эти вскинутые, вытянувшиеся и резко освещенные лица, в эти сотни глаз, которые с тем же понимающим выражением были направлены на пару там, внизу, и на него самого… Над людьми зависла ужасная, не нарушаемая ни единым звуком тишина, а он медленно и жутко переводил свои все более расширяющиеся глаза с этой пары на публику и с публики на эту пару… Казалось, догадка вдруг пробежала по его лицу, к этому лицу прилил поток крови, затопив его красным, в тон шелковому платью, и сразу вслед за тем оставив желтым, как воск, — и толстый человек рухнул, так что затрещали доски.
Мгновение еще длилась тишина; затем послышались крики; поднялось волнение, несколько отважных мужчин, в том числе молодой врач, вспрыгнули из зала на сцену, занавес опустили…
Амра Якоби и Альфред Лойтнер все еще сидели за пианино, отвернувшись друг от друга. Он, опустив голову, казалось, все еще слушал свой переход в фа-бемоль; она, неспособная куриными мозгами так быстро осознать, что происходит, осматривалась с совершенно пустым лицом…
Вскоре после этого в зал опять спустился молодой врач, невысокий господин еврейского происхождения с серьезным лицом и черной бородкой клинышком. Окружившим его у дверей представителям общества он, пожав плечами, ответил:
— Всё.
Платяной шкаф
Перевод С. Шлапоберской
Были холодные туманные сумерки, когда скорый поезд Берлин — Рим подошел к перрону небольшого вокзала. В купе первого класса с широкого плюшевого кресла, прикрытого кружевной накидкой, поднялся ехавший в одиночестве пассажир — Альбрехт ван дер Квален. Он только что проснулся. Во рту он чувствовал горечь, и все его тело испытывало то неприятное ощущение, какое вызывает остановка после долгой езды, умолкнувший стук колес, внезапная тишина, в которой особенно явственно слышны сторонние звуки — чьи-то голоса, свистки сигналов. Это состояние подобно пробуждению от забытья или обморока. Наши нервы, сразу утратив опору в ритме движения, которому они отдавались, повергнуты в смятение и растерянность. Ощущения эти становятся еще заметнее, если вы к тому же очнулись в пути от глубокого сна.